Портал Кунцево Онлайн.
Внуково
История района Тропарево-Никулино История района Солнцево История района Раменки Проспект Вернадского История района Очаково-Матвеевское История района Ново-Переделкино История района Можайский История района Кунцево История района Крылатское История района Филевский Парк История района Фили-Давыдково История района Дорогомилово
Карта сайта Главная страница Написать письмо

  

Кунцево Онлайн

А. П. Гайдар в Кунцево

Аркадий Петрович Гайдар (Голиков), в Кунцево............
Читать подробнее -->>

 

А у нас снималось кино…

Фильм Граффити

Фильм "Граффити"
Читать подробнее -->>

Открытие памятника на Мазиловском пруду.

Открытие памятника на Мазиловском пруду.

9 мая 2014 года, на Мазиловском пруду прошло открытие памятника воинам, отдавшим свои жизни в Великой Отечественной Войне.
Читать подробнее -->>

Деревня Мазилово

Старожилы Мазилова объясняли название своей деревни так: мол, в далекие времена извозчиков, возивших в Москву разные грузы, обязывали смазывать дегтем колеса телег, чтобы

Старожилы деревни Мазилова объясняли название своей деревни так: мол..................
Читать подробнее -->>


 

 

 
  

 



Кунцево и Древний Сетунский Стан



стр. 106-117

 

ИСТОРИЧЕСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

Нельзя было и не загордиться русскому человеку этим новым просвещением, потому что все оно сосредоточивалось главным образом на внешности, только на цивилизованной форме, которая как раз приходилась в рост и в меру нашему барскому тщеславию, той черте народного характера, которая описана даже в старых наших песнях-былинах, ибо хвастать на пиру, то есть перед обществом, чем бы то ни было в древней Руси было не только правилом порядочного общежития, но и лучшим крашением людской беседы.
Допетровская Русь, конечно, представляла очень резкую и очень невыгодную для нее противоположность с французскою Европою второй половины XVIII века, и именно в отношении форм и манер общежития и всякого выражения своих мыслей и чувств. Русь была по-деревенски груба во всем, и в нравах, и в обычаях, и в своей истории, и в своей литературе, каковой вдобавок для светского чтения почти вовсе не существовало. О грубости и простоватости общежития, даже в боярском кругу, и говорить нечего: оно вполне было крестьянское, деревенское. И вдруг посреди этой сплошной деревенщины-заселыцины являются утонченные до волоска и, в сущности, придворные манеры француза из салонов Людовика XV, являются манеры мягкие и нежные, любовные по чувству и вполне человечные но мысли, по крайней мере, с виду. Невозможно было устоять перед обаянием такой образованности, и общество покорилось ей вполне с тем влечением, которое не помышляет о крайностях. Увлечение новыми идеями, понятиями, мыслями, даже формами, которые сколько-нибудь возвышают человека в собственных глазах, всегда бывает гордо, заносчиво и же задорно, потому что всегда отличается достаточным, а иногда и круглым невежеством в тех именно вещах, какие почитает ниже круга своих новоусвоенных созерцаний. Умные сатирики того века, напоминая обществу о крайностях нового просвещения, описывают историю его увлечений таким образом:
«Мы сперва были просты, правдивы и несколько грубы в обхождениях; но по неусыпному попечению господ французов, которые завели у нас петиметров, стали ныне проворны, обманчивы и учтивы. Сперва мы походили на статуи, представляющие важных людей, коими ныне украшаются сады; но теперь стали выпускными куклами, которые кривляются, скачут, бегают, повертывают головою и махают руками; сверх же сего мы пудримся и опрыскиваемся благовонными водами. Скажите, не лучше ли мы наших прадедов? Конечно, всякий бы глубокомыслящий человек, и сам бы Аристот, удивился нашему превращению. Я думаю, что нелегко было господам французам переделать нас на свой образец: мы много походили на грубых древних римлян и почитали Катоновы добродетели. Но, слава Богу, для нашего счастия они свое дело окончили, и можем сказать без хвастовства, что мы им ни в чем не уступаем. Верно, мы превосходим всех людей на свете, и таких совершенных, каковы мы и наши учителя французы, еще свет не производил, да сомнительно, чтоб и впредь мог произвесть».
«Немцы, голландцы и англичане никогда бы нравов наших не просветили. Одним французам честь сия предоставлена была. Одно только обхождение с французами и путешествие в Париж могло хотя некоторую часть россиян просветить. Без французов разве могли мы назваться людьми? Умели ли мы прежде порядочно одеться и знали ли все правила нежного, учтивого и приятного обхождения, тонкими вкусами утвержденные? Без них мы не знали бы, что такое танцованье, как войти, поклониться, напрыскаться духами, взять шляпу и одною ею разные изъявлять страсти и показывать состояние души и сердца нашего. Если бы не переняли мы от французов приятного и вольного обхождения с женщинами, то могли ли мы без сего приятную вести жизнь? Ныне женщин взаперти и под покрывалами их лиц не держат: все они наруже. Что ж бы мы, сошедшись в женское собрание, говорить стали?

Разве о курах да цыплятах разговаривать бы стали... Женясь на закрытой покрывалом и дурно воспитанной девке, разве был бы я счастлив? От обхождения нашего со французами переняли мы их тонкость, живость и гибкость, так что я несколько часов могу разговаривать с женщиной, и верно знаю, что ей не будет скучно. С учеными людьми и с художниками я также могу разговаривать: ибо имена нескольких французских ученых людей и художников я могу упомнить наизусть, так в одних похвалах им могу часа два-три провести. Словом, помощию обхождения моего со французами я, ничему не учась, сделался ученым человеком и могу разговаривать и критиковать дела военные, гражданские и политические; осмеивать государственные учреждения и, показывая себя все знающим, ничему не удивляться».

Вот в этом-то последнем, но главном обстоятельстве, чтоб говорить беззастенчиво обо всем, сказать много и не сказать ни одного факта, ни дела, в этом-то искусстве обрабатывать в себе умственную пустоту и сосредоточилась вся задача нашей тогдашней европейской образованности, которую мы справедливо можем называть собственно барскою или придворного образованностью, ибо в народные закоулки она не заходила и оставалась только достоянием барства. Так, к сожалению, поняло наше верхнее общество задачу европейского просвещения. Очевидно, что такое понятие должно было народиться не в Академии Наук и не в Университете, а именно при Дворе*.
Это была особого рода культура или выработка русской умственности и нравственности по придворному французскому образцу или по придворному французскому масштабу, который определил надолго характер не только русского образования, но и характер самой политики, как внешней, так особенно внутренней, где, вследствие такого исключительного придворного наклона и направления образованности, не оказывалось ни в чем никакой устойчивости, а все подвергалось перекрестным ветрам придворных отношений. «При дворе и речи не бывает о глубоких и прочных

Вверх

* Растопчин прямо и приписывает начало нашей французомании Двору Елисаветы и главному руководителю в этом отношении Шувалову.

чувствах; тут все поверхностно и подчиняется условным законам, которые беспрестанно изменяются»*, как описывает придворный быт искушенная опытность тамошней жизни.
Сами иностранцы, наблюдавшие за ходом нашей тогдашней цивилизации во всех ее видах и явлениях, обозначили важнейшие и общие ее недостатки именно такими чертами, которые вполне характеризовали ее придворное происхождение. «У вас, — говорили они. — все переменчиво: законы меняются, как ленты, мнения, как жилеты, всякого рода предначертания, как моды. Продать дом у вас так же нипочем, как лошадь; постоянно лишь одно непостоянство, и ничто не ценится, потому что нет ничего увековеченного. Это первое зло. Другое зло не менее важно: во всех жилах государства обращается какой-то дух недоверия и обмана. Этим духом сверху донизу заражены все пути управления, и он производит страшные опустошения»**.

Очень понятно, что придворное свойство цивилизации и всего образования требовало совсем иной подготовки в отношении воспитания и учения, требовало совсем особой науки. Раболепно подражая высшим сферам обхождения и полировки, вся масса людей, не желавших отставать от общего потока новой цивилизации, выработала с течением времени особый круг или курс известного рода познаний и, так сказать, наук, необходимых для получения степени просвещенного и цивилизованного человека.

Болтать с совершенною свободою по-французски у этих людей значило иметь высокое образование и вообще: говорить по-французски значило то же, что быть человеком образованным, развитым, просвещенным, даже ученым. Вот почему русское цивилизованное общество с особым старанием и усердием, достойным лучших целей, посвящает с лишком целое столетие (от половины XVIII до половины XIX) одному только изучению, так сказать, «французских разговоров», изучению одной лишь разговорной светской фразы французского языка, вовсе не помышляя о науке и запасаясь сведениями лишь настолько, насколько они могли еще больше усовершенствовать, развить и укрепить ту же разговорную фразу. Очень естественно, что вся эта пресловутая образованность сама была одною лишь фразою, без содержания, без серьезной, дельной мысли, которую она вообще не любила и даже очень ее боялась, подвергая строгой цензуре и всякому преследованию все, что мало-мальски выдвигалось из общего
уровня не одним словом, но и делом в слове.

Приобретенная светская тонкость и гибкость ума сумела обойти все сколько-нибудь дельные для гражданской свободы политические и общественные идеи европейской образованности, сумела как-то чудесно

Русский Архив на 1871 г., с. 33. ** Русский Архив на 1866 г., с. 1502.

совместить в своих понятиях смелые воззрения энциклопедистов с закоренелыми воззрениями самого дикого крепостничества. Таким образом, хвастливая высота просвещения заключилась лишь в новомодном кафтане и в танцевальной манере поведения. История скажет, конечно, что при всей пустоте этого рода цивилизации для народного полирования она была тоже необходима; что француз гувернер, кто бы он ни был, хотя бы полный невежда по образованию, все-таки приносил в страну неповоротливых медведей иные, поворотливые формы обхождения и уже тем одним заставлял чувствовать силу и высоту образования. Но история скажет также, что корпус офранцуженных таким способом россиян, с своей стороны, приносил Русской Земле, в деле гражданского и государственного раз­вития несравненно более затруднений и помешательств, чем достойных способов и образовательных средств; что в этом отношении такое французское иго было ничем не лучше ига татарского; и просвещенные фран­цузы очень справедливо судили, говоря, что «высший слой русского народа хотя и заимствовал оболочку французской образованности, но заимствовал ее больше от стороны разврата, чем от стороны истинного просвещения и напрасно даже и под такою оболочкою скрывает свое скифское и татарское происхождение: оно повсюду и очень ярко обнаружива­ется во всем».

Как бы ни было, но именно французская обделка русского человека приводила наше тогдашнее общество в несказанный восторг и заставляла его искренно веровать, что все хорошее, истинно высокое, честное, благородное, истинно просвещенное началось в России только с этого дня; что до того времени русские люди в самом деле походили как бы на каменных истуканов, которые украшали некогда курганы в наших пустынных степях.
Надо заметить, что самая сатира, начавшая свое дело еще со времени Петра и особенно живо заговорившая в первые десять лет царствования Екатерины II, очень много способствовала распространению и утверждению того же мнения о русской старине. Правда, что в своих обличениях она не щадила ни той, ни другой стороны. Возмущенная русскою ложью французского воспитания и полирования, она смело обрисовывала всю пустоту, легкомыслие и крайний разврат нового общества и рядом чертила яркими, почти художественными чертами безобразие старого общества, его дикие деревенские помещичьи привычки, суеверные дикие нравы и обычаи, общее непроницаемое невежество и заматерелое крепостничество. Все это, конечно, было великою заслугою только что начинавшейся литературы, ибо позор обличений темного безобразия жизни, сознательного и бес­сознательного, водворял с тем вместе светлые понятия об истинных и высоких идеях человеческого развития.

Но за обличенною ложью французского воспитания и образования оставалась великая правда европейской или общечеловеческой образованности, во имя которой и ввиду идеалов которой сатирики и разливали свою остроумную желчь; оставалась великая правда гражданской свободы, этой единственной точки опоры для вся­ких патриотических воззрений и стремлений. Между тем позади старорусского обличенного и осмеянного безобразия не оставалось и не виделось ничего, не указывалось ничего, что могло бы стоять на собственных ногах пред строгим судом общечеловеческих идеалов развития. О русских достоинствах сатира говорила только общими местами, вроде, например, таких заметок, что предки были хотя грубы, но прямы: были правдивы, любили отечество и тому подобное. Здесь на помощь должна была явиться История, но свою Историю мы и теперь мало знаем, а в то время она хранилась еще в недоступных для публики древних хартиях и была вовсе неизвестна даже самим защитникам «древних российских добродетелей». Образованный же класс изучал ее по запискам иностранцев и, конечно, вполне усваивал себе их иноземную точку зрения на Русь, в которой, в эти чужие и по большей части фанатически пристрастные очки, он видел дно только скифское варварство и вообще почитал Русскую Историю несчастною и очень скучною историею одного лишь рабства. Масса же ярких обличительных картин старого варварства и рабства делала свое дело, распространяя в образованном обществе пренебрежение, презрение и даже барскую брезгливость ко всему русскому: брезгливость нравственно и светски опрятного человека ко всякой нравственной или же деревенской грязи, в какой французскому изящному и вольному воспитанию по естественной причине должно было представляться все русское.

Вверх

А.К. Саврасов. Вид в селе Кунцеве под Москвой. Рисунок. 1855 г.
А.К. Саврасов. Вид в селе Кунцеве под Москвой. Рисунок. 1855 г.

В спорах за русские достоинства и добродетели защитникам не на что было опереться. У нас не было самой главной и коренной национальной добродетели, именно народной и гражданской свободы. В самом деле, чем мы могли похвалиться перед образованным европейцем? Тем, что создали обширное и крепкое государство? Но все оно сверху донизу держалось деспотизмом крепостного права и в этом отношении ничем не отличалось от наиболее известного Европе нашего же государства XVI и XVII веков, так что, по здравому рассуждению, на поверку выходило, что создали мы, собственно, одно лишь обширное крепостное рабство, в котором в одном, по убеждению нашего же высшего образованного общества, находилась основная наша сила и слава. Понятно, что такую силу и славу в разговорах с европейцем необходимо было прятать подальше, по возможности не упоминать об ней или всячески ее маскировать. А так как крепостное право для своей фундаментальной поддержки требовало обширного же и всестороннего невежества народной массы, то здесь, чтобы не показаться в глазах Европы скифом, оставалось только презирать свой народ и, выгораживая себя, умывая во всем руки, доказывать, что этот темный народ вовсе даже и не способен к развитию и к принятию европейской цивилизации. Вот весьма основательные и исторические причины, почему рус­ская светская образованность совсем отделила свои интересы от интересов своей Земли, сделалась совсем чуждою своей Земле и представ­ляла, в сущности, лишь очень бледную и тощую колонию образованности парижской.
Когда заходил разговор о древних русских добродетелях, то светское остроумие очень скоро решало вопрос, искусно размалевывая наш старый быт и историю яркими красками деревенщины-засельщины.
«Ваша любовь к отечеству и ко древним российским добродетелям ни что иное, как сумасбродство», — писал сатирически один защитник французского воспитания. «Приятель мой! Вы поздно родились или не в том месте, где бы вы мнениями своими могли прославиться... Вам бы дол­жно родиться давно, давно, то есть когда древние российские добродетели были в употреблении, а именно: когда русские цари, в первый день свадьбы своей, волосы клеили медом, а на другой день парились в бане вместе с царицами и там же обедали; когда все науки заключалися в одних святцах; когда разные меды и вино пивали ковшами; когда женилися, не видав невесты своей в глаза; когда все добродетели замыкалися в густоте бороды; когда за различное знаменование креста сожигали в срубах или из особливого благочестия живых закапывали в землю; словом сказать, когда было великое изобилие всех тех добродетелей, кои от просвещенных людей именуются ныне варварством...»

Русский и мужицкий сделались синонимами, однозначащими словами, потому что образованный барин, как сказано, совсем стал чужим для Русской Земли и отрицался русского имени, как злого татарства. Приобретя относительную вольность и свободу сам, он, однако, как совсем чужой, старался всякими средствами оставить все русское в прежнем рабстве. Практические последствия такого образа понятий выразились не только в мело­чах домашнего быта, но и в крупных явлениях государственного устройства и управления. Образованный барин стыдился иметь в своей библиотеке русскую книгу, а если она и попадала к нему, то на переплете он ставил ее заглавие по-французски: Les oeuvres de Mr. Lomonosoff. Русского языка он не употреблял, потому что совсем его не знал и не учился по-русски: даже и домашнюю семейную переписку он вел по-французски. Чужой язык, чужая литература и история, конечно, отклоняли и малейшее знакомство с собственною Землею, которая вся представлялась для этой барской образованности одною неизмеримою деревнею, населенною неумытыми мужиками и бабами. С деревни надобно было только исправно получать оброк.

По этому только поводу и возникали заботы об ее устройстве и управлении. На оброчные деньги выстраивались великолепные дома и в городе, и в загородных дачах, с роскошными садами, оранжереями и так далее, выписывались по дорогой цене из Италии мраморы и картины, из Франции целые библиотеки в отличных французских переплетах; заводились крепостные театры, ставились роскошные оперы и балеты, давались роскошные праздники и балы, устраивались непостижимые фейерверки, которые прославлялись даже в напыщенных одах, и так далее. Словом сказать, на оброчные крестьянские деньги барин жил в уровень с самыми богатыми, знатными и просвещенными людьми тогдашней Европы. И он глубоко был убежден, что такая жизнь может и должна существовать только для него одного, что деревня вообще не способна и недостойна по своему варварству участвовать на этом пиру богатого Лазаря, что она вообще не только бедный Лазарь, но вместе с тем и необузданный дикарь, которого необходимо держать в ежовых рукавицах; и по меньшей мере, малосмысленный ребенок, требующий всесторонней опеки, вечного надзора, надсмотра и доброго попечения лишь о том, дабы ничего превышающего его малолетное понятие, ничего развращающего его смысл до него не доходило, чтобы детский ум навсегда так и оставался детским умом. Отсюда все особенные напряженные старания, дабы деревня не просветилась светом европейских идей, кои понимать не может, да и не должна; отсюда бесчисленный ряд мелких и крупных запретительных уставов и порядков по всем направлениям жизни, отдававших власть в государстве различным прикащикам, по идеалу старинного барского деревенского управления. Понятие о государстве нисколько не отличалось от простого понятия о крепостной деревне, на чем, собственно, и держалась вся внутренняя политика.

Вверх

Самые дары цивилизации, вроде почты, театра, общественных садов, даже городских бульваров и тому подобного, барская образованность устроивала главным образом лишь для одной себя, предоставляя народу по явной уже необходимости пользоваться ими, в самом деле, как бы каким подарком, милостивым подарком, милостивым подаянием, на которое, конечно, никто никакого положительного нрава иметь не может.
Ко всем вновь заводимым общественным удовольствиям и зрелищам имели доступ лишь дворяне, по снисходительности еще купцы и всяких подобных чинов люди, кроме подлых, именем которых обозначались по-барски мужицкие кафтаны и посадские поддевки. Конечно, на таких сход­бищах вообще необходимо и должно было соблюдать опрятность в одежде и вежливость в поступках, что, разумеется, существовало же в известной степени и в народе и что служило бы еще большим полированием его нравов; но кафтаны и поддевки не допускались именно потому, что в них уже сами собой предполагались и неопрятность и невежливость.

«С простым народом не таково легко дело иметь, как с людьми значащими, — писал в 1816 г. один очень известный и очень почитаемый барин. — Им (то есть простому народу) и милость без великого искусства обратиться в пагубу. Простой народ таков, что без величайшего искусства они себя самих и того, который дает, задавят...* Россия все еще татарщина, в которой должен быть государь самодержавный, подкрепляемый множеством дворян, а в отсутствии их, таковых же почти дворян, их прикащиков, кои малейшие искры неповиновения, неплатежа податей и поставки рекрут, воровства, грабежа, разбоев и всякого насильства, тушат вначале эти искры, не давая им возгореться до того, что и никакие войска в этакой обширной империи с крестьянами не сладят... Россия такова, что эту татарщину исправниками да палками не усмиришь!.. Наши русские мужички таковы, что они младенца из утробы матерней вырезывали, то судите — это паче нежели звери!..»

Такова была философия барской образованности относительно русского мужичка, который, в ее понятиях, был представителем вообще всего русского, как и на самом деле он был единственным представителем старой Руси, всей ее мужицкой и варварской Истории, которая, согласно с теми же понятиями, ничего достойного памяти не произвела, да и не могла ничего произвести, кроме сплошного невежества, деспотизма сверху и поголовного рабства снизу. Барская образованность вообще так поставила свои воззрения относительно всего русского, что бедным крепостным русским людям приходилось иной раз не шутя доказывать, что душа у них не голик, а такая же человеческая душа, как и у господ.

* Это барин рассказывает по случаю раздачи бедному народу денег в помощь после разорения в 1812 году, причем в толпе было раздавлено несколько старух и стари­ков, как, по его словам, случилось и при императоре Павле, когда таких бедняков раздавлено 11 человек. Но барин клонит свою речь главным образом к крестьянской вольности, о даровании которой тогда носились слухи и в высших сферах, против чего он и направлял свое перо. Русский Архив 1872 г., № 10. Письма Поздеева.


Очень естественно, что первое литературное слово, заговорившее о человеческих чувствах, не могло сразу высвободиться из этих оков барской мысли и по необходимости должно было выразить не только сомнение, но и уверенность, что русские люди вообще не были склонны, даже не были способны чувствовать по-человечески, ибо были паче нежели звери, как говорил барин XIX века, подобно тому, как отметил первый летописец о языческом еще времени: «живяху зверинским образом, живуще скотски».

Карамзин, как видели, в этом смысле обрисовал историю московской чувствительности к природе; но, верный истинному призванию литератора, он в то же время, говоря о любви к отечеству и народной гордости, не мог не заметить, что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, что смирение в политике вредно, что кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут: и настаивал и доказывал, что русский должен, по крайней мере, знать свою цену, что русским нужно, по крайней мере, внимание от русских же.
Однако общество было последовательнее своего историка и на основании его же приговоров о жалком состоянии умов, нравов, вкусов древней Руси выводило очень правильно свои заключения, что ничего русского уважать в самом деле невозможно. Как скоро что-либо касалось старины, оно постоянно твердило об ней одну и ту же песню и постоянно рисовало ее красками мужицкого невежества.

Вверх

«О деревенской жизни в старину, в захолустье, нельзя судить по-нынешнему, — говорит один карамзинист, развивая тему своего учителя. — Для нас она была бы тошнее нынешней: но они привыкли: это была их натура. Мы любим общество образованное, которого и нынче там не находишь: мы любим картины природы: тогда о них не имели понятия. — Мудрено ли, что Сумароков и его последователи описывали в своих эклогах выдуманные нравы и выдуманную природу, и то и другое не наши? — Нравы были совсем не поэтические и не изящные: а природы вовсе не было! — Как не было? — Не было, потому что природа существует только для того, кто умеет ее видеть, а умеет душа просвещенная! — Природа была для тогдашнего помещика то же, что она теперь для мужика и купца. — А как они смотрят на природу? — Мужик видит в великолепном лесе — бревна и дрова; в бархатных лугах, эмальированных цветами, — сенокос; в прохладной тени развесистых дерев — что хорошо бы тут положить под голову полушубок и соснуть, да комары мешают. — А купец видит в лесу, шумящем столетними вершинами, — барошные доски или самовар и круглый пирог с жирной начинкой, необходимые принадлежности его загородного наслаждения; в серебристом источнике, гармонически журчащем по златовидному песку, — что хорошо бы его запрудить плотиною, набросавши побольше хворосту да навозу, да поставить тут мельницу и получать бы пользу. — После этого есть ли для них природа? Потому-то и Сумароков населял свои эклоги сомнительными существами пастушков и пастушек, что нечего было взять из сельской существенности; потому-то и для наших старинных помещиков — природы совсем не было».

А.К. Саврасов. Хоровод. Эскиз. 1874 г.
А.К. Саврасов. Хоровод. Эскиз. 1874 г.

«Посмотрите на наши старинные песни. В них найдете вы иногда — кого-нибудь во чистом поле; иногда рябинушку кудрявую; иногда цветики лазоревые; но все одни части природы, несовокупленные вместе, и те только по отношению к лицу. А найдете ли вы где-нибудь полную картину, взятую из природы? — Нигде».
Совершенно справедливо. В народной поэзии нам не следует и отыскивать такой картины, ибо для ее изображения необходим сознательный дух художника, необходимо искусство, которое одно только и способно дать жизнь такой картине, создать эту картину, между тем как народная поэзия есть прямое, непосредственное произведение самой природы, бессознательное и безыскусственное выражение ее же непосредственного чувства.

В народной песне говорит о себе сама природа, а не сознающий дух художника; и говорит она лишь о том, что и как чувствует, и вовсе молчит о том, как она мыслит и как понимает свое чувство; оттого она говорит по частям и не совокупляет в мысленное единство впечатлений все-таки своего же чувства, но не мысли.
Зато народная поэзия, не своими частями, а в общем своем составе, всегда начертит вам величественную и чудную картину своей природы, как скоро, хотя бы научно, вы соберете ее рассеянные части в одно целое. В самом деле, возможно ли сомневаться, что первобытная языческая вера каждого народа, вся его мифология, в сущности, представляет лишь один поэтический образ беспредельного восторга и восхищения пред матерью-природой во всех ее явлениях и картинах, что, следовательно, вся мифология каждого народа есть, собственно, образ чувствительности того народа к своей природе. В этом заключается сущность всякого мифа, который в своих созерцаниях стоит к природе неизмеримо ближе нас. чувствует ее неизмеримо сильнее нас.


После того можем ли сказать, что наш предок, какой бы варвар он ни был, меньше нас чувствовал красоту природы, меньше вас любил природу именно в ее картинах? Он не размышлял, не рассуждал, не перешептывался с нею — это правда. Он еще не был мыслитель, он еще не был душою просвещенною или искушенною в науке и искусстве: но он обладал, если можно так сказать, чувством самой пр1гроды и с религиозною искренностью не только восхищался ею, но и поклонялся ей как божеству, в любви и в страхе. Он точно так же. как и сентиментальные обожатели природы, населял ее живыми существами: но эти существа не были шаловливыми амурами XVIII века, переносившими только любовные и меланхолические вздохи прелестных пастушек и пастушков или унылых меланхоликов: не были выразителями только плотской пли платонической любви или меланхолии от любви. — нет. это были древнейшие сожители его мифических созерцаний, в которых он видел не образы сладостных мечтаний, а образы живой действительности. Вообще народная поэзия свидетельствует одно, что человек везде и во все времена оставался человеком, то есть любил и обожал природу, любил не мыслью рассудка, а горячим чувством детской наивности или невинности.

Переходя из отдаленной и поэтической области первобытных мифов в круг жизни прозаической, или практической, где борьба за существование или работа для насущного по необходимости огрубляла и притупляла поэтические восторги человека и стремила его лишь к одним грубым и черствым интересам дня, и здесь, однако, мы не можем сказать, чтобы его сердце совсем уже лишалось поэтической чувствительности к красотам природы. Сельский или торговый хозяин, хотя бы и просвещенная душа, конечно, смотрит на луга и леса прежде всего как на сено и дрова, но по той причине, что он работник, ищущий выгоды и пользы, а не праздный мечтатель, ищущий наслаждений для памяти сердца.

Вверх

 

Оглавление

Из книги "Черты Московской Самобытности" / И.Е. Забелин "Кунцево и Древний Сетунский Стан"
  • стр. 95-106
  • стр. 106-117
  • стр. 117-128
  • стр. 128-139
  • стр. 140-150
  • стр. 151-160
  • стр. 161-170
  • стр. 171-181
  • стр. 182-192
  • стр. 193-203
  • стр. 204-214
  • стр. 215-225
  • стр. 226-236
  • стр. 237-247
  • стр. 248-258
  • стр. 259-269
  • стр. 270-281


  •  

    Яндекс цитирования Копирование материалов с сайта только с разрешения авторов.
    Ссылка на портал www.kuncevo.online обязательна.
    Исторические материалы предоставлены детской библиотекой №206 им. И.Е.Забелина
    Веб Дизайн.StarsWeb, 2009

    Copyright © Кунцево-Онлайн.
    Портал Кунцево Онлайн.